сплетни печальных штудий в тойрэ
Mar. 25th, 2007 03:03 pmФаустовская мораль в казарменном изложении: с прусским
небом над головой и категорическим императивом в груди. Истоки
этой морали в ландшафтно-физиогномическом смысле, т. е. в столь
любезном Шпенглеру духе, превосходно вскрыл Вернер Зомбарт
в своей оценке кантовской морали из особенностей восточнопрус-
ской природы: «Что остается делать в столь скудном, нищем окружающем мире, где ничто не внушает любви и радости, как не
исполнять «свой долг»?»
В последние годы правления Перикла в Афинах путем референдума было принято решение, угрожавшее каждому, кто распространял астрономические теории, тяжкой исковой формой эисангелии. Это был акт глубочайшей символики, в котором выразилась воля античной души устранить из своего мироосознания любую разновидность дали.
небом над головой и категорическим императивом в груди. Истоки
этой морали в ландшафтно-физиогномическом смысле, т. е. в столь
любезном Шпенглеру духе, превосходно вскрыл Вернер Зомбарт
в своей оценке кантовской морали из особенностей восточнопрус-
ской природы: «Что остается делать в столь скудном, нищем окружающем мире, где ничто не внушает любви и радости, как не
исполнять «свой долг»?»
В последние годы правления Перикла в Афинах путем референдума было принято решение, угрожавшее каждому, кто распространял астрономические теории, тяжкой исковой формой эисангелии. Это был акт глубочайшей символики, в котором выразилась воля античной души устранить из своего мироосознания любую разновидность дали.
Уже само словоупотребление «Я»—ego habeo factum,—следовательно, динамическая структура предложения вполне передает стиль деятельности, проистекающий из этой склонности и подчиняющий себе энергией своего направления не только картину «мира-как-истории», но и саму нашу историю. Это «Я» возносится вверх в готической архитектуре; башенные шпицы и контрфорсы суть «Я», иоттого вся фаустовская этика есть некое «вверх»: совершенствование Я, нравственная работа над Я, оправдание Я верой и добрыми деяниями,уважение Ты в ближнем ради собственного Я и его блаженства, от ФомыАквинского до Канта, и наконец, высочайшее: бессмертие Я.
Именно это кажется настоящему русскому чем-то суетным и достойным презрения. Русская, безвольная душа, прасимволом которой предстает бесконечная равнина, *самоотверженным служением и анонимно тщится затеряться в горизонтальном братском мире. Помышлять о ближнем, отталкиваясь от себя, нравственно возвышать себя любовью к ближнему, каяться ради себя—все это выглядит ей знаком западного тщеславия и кощунством, как и мощное взыскание неба наших соборов в противоположность уставленной куполами кровельной равнине русских церквей. Герой Толстого Нехлюдов ухаживает за своим нравственным Я, как за своими ногтями; именно поэтому и принадлежит Толстой к псевдоморфозу Петровской эпохи.Напротив, Раскольников есть лишь частичка в «Мы». Его вина—это вина всех **. Считать даже его грех чем-то собственным есть уже высокомерие и тщеславие