Oct. 26th, 2004

davidov: (Default)
он таки был для меня поэтом,непрочтенным

И в силу того, что я люблю жизнь вообще и мою жизнь, то я люблю все, что меня сформировало, частью чего является язык, этот французский язык, который является единственным языком, который меня научили культивировать, а также единственным языком, за который, я могу себе это сказать, я являюсь, в какой-то мере, ответственным».


Жак Деррида отвечает:

«Ну, хорошо, чтобы прямо ответить на Ваш вопрос, я говорю: нет, я так и не научился жить. Ну совсем не научился ! Научиться жить должно было бы означать научиться умирать, отдавать в этом себе отчет, принять абсолютную смертность (без всякого спасения, ни воскресения, ни искупления) – ни для себя, ни для другого


« Если философия может быть определена как «озабоченное предвосхищение смерти» (l’anticipation soucieuse de la mort) («Предать смерти», 1999), то можно ли рассматривать «деконструкцию» как нескончаемую этику выживающего ?»


Выживание – это жизнь после жизни, это больше, чем жизнь, и мой дискурс не смертоносен, а наоборот, это заявление живого, который предпочитает жить и, следовательно, переживать смерть, так как выживание – это не только то, что остается, а это и жизнь в своей наибольшей интенсивности.

Я никогда не бывал так одержим необходимостью умереть, как в моменты счастья и радости. Радоваться и оплакивать смерть, которая меня преследует, для меня составляет одно и то же.

Когда я вспоминаю свою жизнь, то у меня возникает желание думать, что у меня был этот шанс любить даже наиболее несчастливые моменты моей жизни и благославлять их. Почти, все из них, за редким исключением.

Когда же я вспоминаю счастливые моменты, я их тоже благославляю, конечно, но в то же время они меня подвигают к мысли о смерти, к самой смерти, потому что, это уже прошло, кончено
davidov: (Default)
Точнее, не разговоров, а его непрерывных монологов; переходя с русского на немецкий и вдруг забываясь на хинди. Он мог говорить до восьми часов кряду. Слушать, быть во внутреннем диалоге с ним больше часа я не выдерживал, дальше можно было лишь отдаваться потоку и пребывать.

Его знания ужасали, плюс опыт подошв и ладоней, плюс память — нечеловечья, плюс эрос воображенья, прыжки и уколы его интуиций, плюс речевая повадка — то богомолом на пальце, то птицей, то водяною змеей.

К рассвету, вставая и отряхиваясь, он с добродушной иронией говорил мне, видя мое состояние, на санскрите: и объяла меня Индия до глубин души моей. И, переводя на русский, подкручивал свои младшие сальвадоровы усы, открывая навстречу солнцу всю кундалини своей улыбки.



Он разводит муку с водой, вымешивает, мнет ком, отбивает с размаху о плоский камень, рвет на куски, плющит между ладонями, кидает на раскаленную сковороду, руки в огне, как в воде, голова повернута ко мне в разговоре, откидывает подрумяненный блин, не глядя, отгребает ладонью жар, ровняет его ладонью, втыкает в него блин торцом, тот раздувается, как пузырь, меняет местами их — с тем, что уже подрумянился на сковородке, другой парой рук плюща очередную пару, первенцев складывая стопкой у выпростанной из-под себя босой ступни с озаренной жаром подошвой. Чапати — хлеб из воды с мукой.
Page generated Sep. 28th, 2025 09:18 pm
Powered by Dreamwidth Studios